Горькое вино Нисы [Повести] - Юрий Петрович Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не сиди возле меня, доча, иди. Все, что надо, у меня под рукой. Вон ты какая молодая…
И я убегала…
А потом уж ничто меня дома не удерживало.
Я не была влюбчивой, как многие наши девчонки. Ребята в то время вызывали у меня в близком общении робость, даже страх; независимость и дерзость были защитной реакцией, но воспринимались как проявление характера. А девушку с характером всегда уважают. Мне же уважения было мало. Я завидовала подругам, у которых все было просто, которые, могли с парнем и вне компании встретиться, в кино пойти вдвоем, на танцы, в Фирюзу съездить на выходной. Той же Светке Козорез завидовала, когда она втюрилась в Сережку Саламатина.
Меня он совсем не интересовал. Провинциал, жил в общежитии, а там уж очень несовременное общество подобралось. Словом, не „сын века“. В нашу компанию его не приглашали. Не потому, что не умен, не интересен в разговоре — это как раз у него было, не зря же все свободное время над книгами корпел, — а просто не ко двору пришелся, другой породы.
Как-то раз все-таки его затащили на вечеринку к Светке, хотели их свести, наконец. Придумали какой-то повод, подготовили все как надо. Ребята магнитофон приволокли, классные записи были, новые песни Высоцкого. А мне поручили Сережку обеспечить, чтобы он обязательно пришел (он один, кажется, ничего не знал о Светкиных страданиях). Когда я сказала ему про вечеринку, он так и вспыхнул, глаза засияли, что-то в них промелькнуло необычное, бог знает, что он подумал, может быть, сам долго встречи со Светкой ждал, зря мы обходные пути искали. И обидно стало: никогда еще не видела, чтобы кто-то вот так, по-настоящему загорался из-за меня. Другое было всегда во взглядах ребят.
Но вечером Сережка на Светку не смотрел. Она надулась, расстроилась и произнесла с отчаянной бравадой:
— Что ж, сердцу не прикажешь! Как-нибудь переживем.
А я ловила недоуменные, жаждущие объяснений взгляды Сергея и сначала не поняла, раздражать меня стала его непонятливость и навязчивость. Лишь потом открылось: он ведь со мной хотел быть, он намек неверно понял.
Самолюбие мое польщено было. Но ведь он не принадлежал к „нашей породе“…
Ах, как я тогда заблуждалась!
У меня хватило бестактности подойти к нему и в ответ на трепетный, вопрошающий взгляд сказать:
— Что ж ты, чурбан бессердечный? Девчонка сохнет по тебе, а ты…
— Девчонка? — у него лицо вытянулось.
— Да Светка, Светка! — сказала я раздраженно. — Из-за тебя же все это затеяли!
Боже мой, сколько глупостей я наделала в ту пору!..»
«Учитель С. Ф. Саламатин своими письмами оказывает на Смирнову В. положительное влияние. Сообщить, что в колониях общего режима осужденные имеют право в течение года на три краткосрочных и два длительных свидания (длительное только с близкими родственниками) и что он мог бы при желании приехать и повидаться со своей знакомой. Думаю, их встреча будет, полезной».
(Из дневника индивидуальной воспитательной работы начальника 1 отряда лейтенанта Керимовой).
Сережа, дорогой мой, здравствуй!
Если б ты мог представить, как нужны мне твои письма. Помнишь, я писала тебе о птицах, которые залетают к нам? Но это дикие голуби, в руки они не даются. А твои письма согревают душу. Прости за сентиментальность. Когда-то я презирала всякое слюнтяйство, а теперь вот сама… Но пойми — хочется нежности.
У меня постепенно прошел страх. Он был так силен, что я боялась признаться в этом тебе. Страх жил во мне с той самой минуты, когда подвернулся под руку злосчастный подсвечник и я увидела кровь на линолеуме, у виска упавшего… Даже когда ты сказал, что спасешь меня, примешь мою вину, и когда поначалу следователь поверил, тебя увезли, а я осталась на свободе, — даже тогда облегчение не пришло, все во мне дрожало от страха перед арестом, тюрьмой, колонией. Я каждую ночь видела во сне одно и то же: со скрежетом растворяется решетчатая дверь и меня вводят в длинный-длинный коридор. По обе стороны — двери с зарешеченными окнами, в эти окна смотрят на меня горящие глаза заключенных. Коридор низкий, и я иду, согнувшись, под этими взглядами. Хочется распрямиться, поднять голову, а не могу…
Мы там ничего не знаем о местах заключения. В воображении перемешалось прочитанное и увиденное в кино — столько всего ужасного… Штирлиц мог спокойно сидеть, запертый в камере, и обдумывать свое положение. Но ведь я не Штирлиц. И не Серый Волк. Помнишь, мы зачитывались этой книгой? Кто-то принес ее на курс, давали только на одни сутки. Не знаю, тебе досталась?
Исповедь Ахто Леви щекотала нервы. Лежишь в постели, одна во всем доме, не спишь и читаешь что-нибудь в этом роде: «Внутри секции длинные двухъярусные нары, окно с решетками, двери на замке. В секции постоянный галдеж, дым от махорки, вонь от параши, на верхних нарах занимаются черт знает чем, на нижних — разговор о еде…» Или такое: «Люди эти — дикая братия, прошедшая ползком на брюхе все всевозможные топи. Постоянная тема разговоров — любовь (развратная, разумеется), они словно больны любовной лихорадкой, бесконечные рассказы в сопровождении сальной жестикуляции и мимики. Любые измышления рассказчиков слушаются с какой-то плотоядной настороженностью…» А средоточие скверны — кильдим? Жутковато становится. Устроишься поудобнее под одеялом, прислушиваешься к шуму дождя за окном. Тепло тебе, уютно. А книга рассказывает о другом.
Серый Волк вышел на свободу в Шестьдесят третьем. Сейчас конец семидесятых. Я не учла бега времени и думала, что все осталось неизменным. И в следственном изоляторе, и в зарешеченном вагоне, и первое время в колонии все ждала: вот-вот кончится показуха с чистым бельем, зарядкой по утрам, душещипательными беседами воспитателей и откроется передо мной кильдим.
А никакого кильдима у нас нет. Есть производство, швейный цех, план, продукция, соревнование. Только после работы мы не по домам расходимся, как везде, а строем нас ведут в общежитие или в столовую, или на занятие, — куда велит режим. Мы не вольные. И все-таки в человеке не унижают человеческое. Это самое мое большое открытие. Оно-то и погасило страх. Вот тогда я обнаружила, что